Я – не машинка для стихов
Дмитрий Воденников
Если поэт в России «больше, чем поэт», то Дмитрий Воденников – редкий пример автора, который не больше и не меньше, а равен своему дару. «Русская беседа» поговорила с Дмитрием о том, что обычно на виду, но скрыто от посторонних глаз – о том, во что превращается человек.

Михаил Бударагин
Редактор проекта
и автор интервью
Вместо предисловия

Если бы у этого интервью, как у голливудского кино, была «режиссёрская версия», то выглядела бы она так. Дмитрий Воденников начал бы разговор сам, без вопроса, продолжая давнюю свою мысль, а читателю – на протяжении всей беседы – стоит представлять не только двух говорящих, но и тени на стенах:


Скажите, пожалуйста, сколько примерно героев в пьесе Николая Гоголя «Ревизор»? Сейчас не вспомните? Ну человек 10-15. Столько, сколько указано на первой странице. В авторском списке. Нет. На самом деле их тысячи. Не считая того, что во вранье Хлестакова на сцене появляется даже незримый Пушкин, там есть еще и сто тысяч «одних курьеров». Помните? Они летят его предупредить, что его хотят позвать на высокую должность. И вот если бы я ставил «Ревизора» (ну скажем так, по-мейерхольдовски), то я бы сделал так, чтобы по потолку, по стенам, по зрительному залу эти курьеры полетели. Я не знаю, как это сделать: тенями или мультипликационно - но они тоже герои этой пьесы, бесплотные, но реальные. Примерно как мои воображаемые друзья. Они переполняют речь персонажей, переполняют сцену, вываливаются на зрителя, - и они там, в спектакле, должны быть.

Потому что, как мы привыкли рассматривать гоголевский «Ревизор»? По учебнику. «Это – сатира на самодержавный строй России 19 века…» А ведь это не так. Нет, это фантасмагория, расширяющаяся Вселенная. Кстати, меня всегда это поражало (если уже говорить не о пьесе, а о космосе) , куда она, собственно говоря, расширяется? Расширяться можно только туда, где есть воздух или вакуум. А она, Вселенная, расширяется в никуда. И вот когда ты это всё, про «никуда» понимаешь, то у тебя бегут мурашки.
I
Часть первая.
Мы ещё не светимся
Русская беседа: Здравствуйте, Дмитрий. Начать стоит с того, что мы, как Вы хорошо знаете, живём в очень нежное время, мягкое, но при этом все жалуются, всем плохо. Откроешь Фейсбук – все страдают. Что происходит? Мы живём в такой красоте, в таком благолепии. Чего нам надо ещё? Чего всем не хватает?

Дмитрий Воденников: Я понимаю, какой ответ Вы бы хотели услышать, но я никогда Вам не скажу то, что Вы хотите. У меня будет другой ответ. В своё время вышел фильм про робота (голливудский, яркий, красочный – блокбастер, одним словом) – о том, как умер мальчик у родителей и они попросили взамен робота. Ну и сделали им взамен робота. Проблема была только в том, что ему, этому искусственному мальчику, можно было запустить программу любви, а выключить её было нельзя. Такой вот душераздирающий фильм. Пошлый и прекрасный, как всё американское.

Он про будущее. Смешно сказать, но я два раза над ним плакал, не ожидая от себя, потому что мне казалось, что я смотрю развесистую клюкву, и вот я сидел и смотрел его – вот как вы на меня смотрите – с прищуром, презрительно и думал: меня не возьмёшь. И было мне так сладко от моего превосходства, так цинично-вежливо.

И вот, когда я первый раз смотрел картину, наступил наконец тот момент, когда от него отказались, потому что мальчик, сын, оказывается, выжил. Выгнали. А он всё бродит и ищет маму. Ненастоящую свою маму (он же машина). А ту, которая ему эту кнопку любви включила. Программу привязанности запустила. Проблема только в том, что он всех переживет. Он же не настоящий. И вот он пережил всех, но по-прежнему ищет свою маму. Ту, отказавшуюся от него. Ибо он бессмертен, а мама нет. И вот гибнет цивилизация. Люди вымирают. И его самого что-то (не помню что) погребает на дне океана. Но он лежит в этом пустом, как его жизнь, океане, в который превратилась вся Земля, и повторяет только одно: «Мама, мама, мама». И тут случается страшное. Страшное, глупое и постыдное. Меня вдруг пробивает не на романтическую влагу, как сейчас, а я, попросту говоря, начинаю рыдать. Вот как сидел, так и начал.
Дело в том, что у меня мама умерла, когда мне было 6 лет (ей, соответственно, 29), и прошло уже много лет. И я сам старше ее, умершей, в почти два раза. Но дело в том, что косточка сиротства не вынимается. Из персика вы можете косточку вынуть, а из сердца она не вынимается. Упс.
Я в своё время очень любил «Дневники» Толстого, и помню, что уже когда ему было хорошо под восемьдесят, он там записал: «Приснилась мама, проснулся в слезах». С присущим ему занудством он проговаривает это до конца: «Я, восьмидесятилетний старик, плакал по маме…» и дальше начинает своё обычное. Морализаторское. Дескать, не о маме он плакал, а о чем-то другом. Но сама эта история потрясающая. Оказалось, что в восьмидесятилетнем славном старце (а слава у него тогда была огромная, ого-го какая!) живёт сиротство. Это было потрясающе. И, возвращаясь к фильму, к роботу, не могу не вспомнить и второй эпизод моего позора. Там возникает момент, когда он маму не дождался, пролежал тысячи лет на дне океана, и, наконец, его находят инопланетяне. Людей больше нет. Пришельцы его находят, и они похожи на светящиеся сущности. Вот, собственно, ответ на ваш вопрос. Мне кажется, что мы становимся похожи на эти светящиеся сущности. Но наша эволюция находится только в начале пути, мы ещё не светимся, мы ещё не читаем мысли, но зато стали очень нежными и нас очень легко обидеть, и наше эго распухло.

Р.Б.: Но при этом мы идём в сторону брутальности, тоски, я вижу эту тоску о том, чтобы пришёл вот какой-нибудь мужик бородатый с топором и кого-нибудь уже зарубил наконец.

Д.В.: Я недавно выступал в клубе «Петрович» – «Стихи о собаках», у меня же Чуня, и поэтому все считают нужным предложить мне именно эту тему. Кто такой Леонид Ильич Брежнев? Это мелкий политический деятель в эпоху Аллы Пугачёвой. А я мелкий поэтический деятель в эпоху Жозефины Тауровны. И там мне дали анкету о том, какие книги я рекомендую. Я назвал много научной литературы, я её люблю. Я назвал и Татьяну Толстую, и, в частности, назвал книгу Захара Прилепина «Обитель». Про Захара Прилепина я и хотел сказать. Про Захара, которого я очень люблю и очень уважаю, несмотря на то, что я на 80% не согласен с тем, что он говорит… Он, на самом деле, воплощает такую общую тоску по подлинности, однозначности, по очевидной гетеросексуальности. Я сейчас вкладываю в это понятие не сексуальную историю, а знак: белый мужчина, гетеросексуальный, успешный – то, что заложено в американском идеале. До недавнего времени в той же Америке в роли этого идеала невозможно было представить гея, бедного, негра.

А у нас и до сих пор. У нас тоска по Захару (я сейчас условно, как образ, символ, эрзац). И вот мне кажется, эта тоска будет всё больше и больше зреть, и всё больше и больше героев будет претендовать на это место. Даже Захара подвинут. Но я за Захара. Ну и да - мы живём во время раскола… Начинает раскалываться новая Гондвана. И меня всегда поражала эта мысль, что вдруг материки начинают разделяться, и, естественно, это происходит со скоростью роста ногтей, мы не замечаем этого – сначала трещинка, потом ручеёк, потом океан. Но раскол происходит. И его не остановить.

Р.Б.: Мы разговаривали с Дмитрием Ольшанским. Его интервью и открыло «Русскую беседу». У него была вот какая мысль, совершенно противоположная… О том, что мы живём в эпоху постоянной повторяемости, то есть мы всё время заходим на новый круг одних и тех же проблем. А вот вы говорите, что происходит что-то новое. Что это?

Д.В.: Думаю, меняется человеческая природа. Я уже говорил про светящиеся существа. Это как с эволюцией. Крылья же не сразу были созданы. Я всё-таки эволюционист. Атеист, эволюционист, борец за права человека, ну с долей иронии если говорить об этом. Так вот. Как образовывались крылья, подумайте. Это же удивительно. Как у Гумилёва, почувствовать ещё не появившиеся крылья. То есть вырабатывался какой-то новый орган, который был для чего-то нужен. Потому что понятно, эволюция не может вырабатывать то, что бесполезно. Но это не были крылья. Это был какой-то механизм, который развивался постепенно. Вот когда я говорю про Гондвану и прочее, я говорю именно об этом. То есть мне кажется, расслоение происходит из-за того, что у кого-то эти крылья появились, и он кричит: «Чую, чую их в ночи». Или смеётся. И это очень важно. Захар, кстати, писал о том, что одни смешки вокруг, типа постмодернисты проклятые, но вот мне кажется, что сейчас, как никогда, важна эта культура смеха, не иронии, как у постмодернистов, а именно смеха – открытого, бесшабашного, детского. Это выработка нашей ангельской сущности будущей. Или - пусть не ангельской, но инопланетной. И вот – водораздел: люди, которые искрятся, и люди, которые зверино тухнут. Обросли мехом. Мехом вовнутрь. Тут водораздел и проходит. Но мы все равно все будем потом инопланетянами.

Павел Филонов
Головы. 1925
II
Часть вторая.
Рептильное основание
Р.Б.: Ангельская сущность держится на хрупком основании. То есть вот эта история про стимпанковский апокалипсис, когда они там молотят друг друга со страшной силой – это ведь тоже может быть. Эволюция не предначертана.

Д.В.: Да, она может пойти куда угодно. К вопросу об эволюции: как состоит наш мозг? У нас есть рептильное основание, оно занимается жизненно необходимыми функциями (хватать, есть, бежать). А над ним уже нарощено то, что делает Вас хорошим писателем. То есть человеком. А именно обезьяний мозг. То есть, когда случится условный «кысь» – я сейчас имею в виду Татьяну Толстую, – то у нас будет работать рептильный мозг. Мало никому не покажется. Мало не покажется и со мной. Я – как ящерица. Во мне очень много зла, и я чувствую это. Если абстрагироваться от страшных постапокалиптических видений, то даже в нашем розовом мире я совершил множество ошибок. В том числе благодаря интернету – из-за того, что он открыт всем ветрам, делает человека прозрачным, и ты можешь его троллить. Так я затроллил одного человека.
Всё началось с шутки, а потом превратилось в травлю, которую я не отследил, и сам превратился в крысу, в злое, безжалостное, черное животное. Мне до сих пор стыдно, чувство стыда не уходит. Я кого-то любил за это время, кого-то хотел. А этого человека не любил и не хотел. Но помню только его. Чувство стыда сильнее чувства любви.
Р.Б.: Сложно. Как раз наоборот, стыд же изгоняется. Есть даже такой термин «виктимблэйминг», когда нельзя обвинять жертву. Его очень любят все, кто про насилие рассуждают. Предположим, приду я домой и засуну руку в работающий блендер. Разумеется, он размолотит мне руку, и что виновато электричество или блендер, сказать не получится. Это, разумеется, перестаёт работать, когда мы выходим из бытовой сферы. Чуть что – и ты жертва. Наш мир изнутри очень жесток, но ещё и очень порочен в том смысле, в каком бывают порочны женщины, которые всё понимают прекрасно и при своём «тюфяке», которого они не любят, отдаются другому мужчине. Эта порочность в человеке не пугает вас?

Д.В.: Вы знаете, она меня не пугает, потому что меня не пугает цвет моих глаз. Это как если бы я посмотрел с утра в зеркало и закричал не от того, что я старею, а от того, что у меня карие глаза. У нас у каждого есть свой тёмный подвал.

Р.Б.: Есть потайные комнаты на нашей ангельской подложке… Флешмоб «Я не могу сказать» – это же зарождение совершенно кафкианской машины насилия.

Д.В.: Да. Это как история с побежденным фашизмом. Казалось, люди боролись против него, за свет и правду. А в какой-то момент сами стали такими же. Помните? Когда немецкие войска были во Франции, и французские девушки жили с немцами. И потом немцев выгнали. Вы же знаете, что там было. Когда доблестные граждане, сами французы, обрили этих бедных девушек налысо, раздели чуть ли не до гола и возили на грузовиках, фотографируясь с ними. Как с собачками. Собственно, чем это менее страшно, чем те знаменитые страшные фотографии Львовского погрома? Когда то же самое делали фашисты с еврейскими женщинами. Точнее даже не сами фашисты, они просто не возражали. Делали это местные жители. И делали с большим удовольствием. Фотографируя голых женщин, которых они гнали по львовской брусчатке, как будто крыс. … Вообще, Вы знаете, я Вам честно могу сказать, я ненавижу людей.

Павел Филонов
Животные. 1930
III
Часть третья.
Новая культура среди кучи ерунды
Р.Б.: Я люблю людей. Может быть, надо перестать хотя бы обсуждать друг друга?

Д.В.: Это же наша родовая черта – сплетничать. Это тоже моя любимая мысль. Вы заметили, что я люблю все вокруг науки, потому что на реальную науку я не тяну, потому что я глуповат, но моя любимая тема – почему мы выжили неандертальцев? Почему наши предки победили в этом соперничестве? Почему неандертальцев больше нет? (Ну не считая примеси их генов.) Дело в том, что они жили небольшими непересекающимися кучками и, хотя у них было искусство (считалось раньше что у них не было искусства, не было верований), была религия, зачаточная, но была, но дело было не в том, что они были неокультуренными. Оказалось, дело в другом. Всё дело в том, что мы сплетничаем. Наш вид сплетничает. Нас это и спасло. Были, наверное, такие сплетни раньше: ты идёшь с большим племенем и видишь красный цветок у соседнего племени. Что такое? Зачем? И вот, перетирая это, ты распространяешь культуру. Поэтому мы и пошли дальше, а их, неандертальцев, интересовало только, как козла забить. Ну, может, не козла, - мамонта. А мы были другими. И вот мы сейчас с помощью интернета продолжаем это славное дело наших выживших предков: передаём друг другу полезную информацию в куче мусора. Мы создаём какую-то новую палеолитическую культуру среди груды ерунды.

Р.Б.: При этом Вы не любите людей. А вот новую природу людей, которая где-то зарождается, Вы любите заранее.

Д.В.: Нет. Я, честно, не люблю людей. Меня люди раздражают.

Кстати, по поводу интернета, я ему очень благодарен прежде всего за то, что я могу видеть людей как тень, как изображение, как голограмму, не нюхая их. Помните, как в «Ревизоре»? Так и здесь. Это только тени, блеск свечи, сплетенье рук и ног, судьбы скрещенье. Я имею возможность в любое время это прекратить, схлопнуть и пойти спать. А вот сейчас, разговаривая с вами, я не могу положить голову на стол и уснуть. И вот мне кажется, новая реальность, интернет, отсутствие информационных границ – это и есть новый резерв, который нам позволяет любить людей больше, чем мы, люди, того заслуживаем.
Я всё время думаю о поколении папы и мачехи, которые тогда, условно говоря, были людьми нашего с вами возраста: у них были тусовки, они собирались на кухнях, курили – примечательно, попробуй сейчас покури на какой-нибудь кухне – собирались, пели Веронику Долину, читали Бродского… С одной стороны, это живое общение, с другой стороны, это очень ограниченная опция. У Татьяны Толстой есть замечательный рассказ «Филин», когда живущая как раз в это время семья технических интеллигентов очень завидует людям, которые собирают светские рауты, и они тоже, эти маленькие неудачники, попытались позвать к себе певца, барда. У них ничего не получилось, их собака завыла, когда тот запел про дружбу. Про крепкую мужскую дружбу на фоне таежных пейзажей. Собаку успокоили, он запел снова. Она опять завыла. «Какая музыкальная собачка!» - с ненавистью сказал бард. Её отвели к соседям – она завыла и там.

Так вот. Я даже помню, как собирались на квартирники и приходили к этим бардам, как знакомые родителей пели песни, и это было ужасно круто, но при этом это было очень ограниченно. Тебе надо прийти в дом, там сидеть, ехать обратно, потратить 5 часов, а сейчас тебе ничего не нужно, ты заходишь в интернет, попадаешь сначала к либералам, потом к бандеровцам, потом к патриотам, потом выясняешь, что Ксения Ларина тебя выкинула из друзей, - в общем, понимаете, жизнь кипит. Этого не могло быть раньше вообще никак. Это я к чему? Это я к тому, что такими вещами прсото надо уметь пользоваться, управлять. Вот, например, есть стол, за которым мы сидим, и я могу швырнуть его в окно и разбить стекло, а могу поставить на него чашку, положить ноутбук и что-то написать, то есть один и тот же предмет, как и наша жизнь, которые мы можем по-разному использовать. Просто надо научиться использовать стол как стол. Не как камень или дубину.

Р.Б.: То есть Вы оптимист?

Д.В.: Нет, я Вам сразу скажу, я не оптимист, у меня катастрофическое сознание, у меня сознание героя Достоевского, притом, поверьте, не какого-нибудь Лебядкина, а у меня линия Достоевского феминная.

То есть я – Настасья Филипповна скорее. Убежать из церкви с Рогожиным – во мне это очень сильно. Хорошо, что я вменяемое существо, и в какой-то момент я его, Достоевского, разлюбил: я понял, что не могу и не хочу. И мне стал ближе Толстой. Тоже такое разделение условное, интеллигентское: «Кого Вы любите больше: Ахматову или Цветаеву?» Вот кстати, я очень любил Цветаеву. Её стихи – чистый Воденников. Первое, что я говорю людям – это то, что мы расстаёмся, всё кончится, «еще мне грустно оттого, что в этот вечер», «все восхваляли – розового платья никто не подарил», «пора гасить фонарь, пора менять словарь» и так далее. Но я не могу теперь её читать. Это человек, который загнал себя сам в эту петлю. Что не отменяет всего прочего, от нее независящего ада. Это же ужас, когда она металась между фашистской Германией и сталинской Россией. Ей просто некуда было бежать. Но все равно. Там – помимо этого – есть еще очень много от нее. От внутренней ее косточки. Косточки своеволия и эгоизма. И вот в этом смысле мне ближе Ахматова, несмотря на весь этот её нарциссизм. Моя любимая история – это когда она была уже сто раз старая, в почёте и рассказывала про свои ужасные постановления, которых было всего одно. Так вот. Эта царственная, а на самом деле суетная и поверхностная Ахматова - это я. И вот к нам (ко мне и Ахматовой) приезжает какая-то студенточка из Запада – к вопросу о нашей провинциальности! – которая была оценена как профессор. Она студенточка, а Ахматова ее наделила статусом. Потому что зачем ей курсовая? Или дипломная? Ей диссертацию подавай! Ну так вот. Потом эта студенточка уехала и написала маленькую статейку про Ахматову, где, в частности, написала: «По-моему, это какой-то запущенный случай тяжелого нарциссизма». По-моему, это ужасно круто. Смешно и круто. Анна Ахматова – как развенчанный Хлестаков. Который не успел уехать.

Р.Б.: Замечу, что мы вряд ли лучше Анны Андреевны. Может быть, поэтому нам трудно понять раннее христианство. Как они были отчаянны. Мы трусоваты.

Д.В.: Меня, кстати, это в свое время поразило. Я был в Израиле, и меня возили в Александрию, и там я оказался на ипподроме, древнем. Где скачки устраивали. И Вы знаете? Это был инсайт. Я понимал, что вот тут гоняют колесницы, вздыбленные кони, все дела. И я вдруг понял христианство. Вот на этой махине римского владычества, на овальной безжалостной арене, ипподроме, которыми и была языческая Империя, появился жалкий, худой человек, который нёс какую-то невнятную чушь. Ахинею. Бред. Не пойми что. Про возлюби ближнего своего. Про верблюда в игольное ушко. Кстати, немолодой человек, ему было 33 года. И, конечно, он был посмешищем. Хотя и опасным. Потому что слово волнует, тревожит, теребит. Теперь понятно, почему его убили. Слабого, жалкого, немолодого. Но этот человек встал вот на этом каменном стадионе против колесницы, встал и сказал: «Нет». И тут у меня побежали мурашки. Помните, как у Пастернака: «Ко Мне на суд, как баржи каравана, / Столетья поплывут из темноты».

Столетья-то поплыли, но много ракушек на это днище прилипло. Всё исказили последующие поколения верующих. Попы, цари, сами людишки. Но ведь христиане были дикие люди. Им было плевать, кто там пляшет в церкви, они там сами плясали. Иисус пришёл в церковь и начал разгонять торговцев. Акционист. Вот, вы извините, у моей любимой поэтессы Елены Шварц была маленькая статья, эссе, посвящённое скандалу, идея скандала. А что как не скандал Тайная вечеря? – написала она. «Представьте, вы пришли в гости, вдруг один из гостей почему-то выражает желание вымыть вам ноги, потом говорит, что один из присутствующих предаст его, и в конце концов, указывая на стол, говорит, что это вино — его кровь, а хлеб — тело. Нужно быть по-апостольски зрячим, чтобы во всем этом внешне абсурдном увидеть истину и свет, а не истерику и безумие». Конец цитаты.

Ничего великого не бывает без скандала, - добавила она. А от себя скажу: вот, например, есть такая Марина Абрамович. Она потрясающий акционист. Особенно когда выставила себя как экспонат в музее. Разложив краски, грязь и даже пистолет. И разрешив делать все, что посетители хотят. Охрана вмешалась тогда, когда один из гостей взял в руки пистолет. Поскреби человека – и из него выглянет древняя ящерица. Умеющая нажимать на гашетку.

Василий Верещагин
Апофеоз войны
IV
Часть четвёртая.
Отказ
Р.Б.: Мы вернёмся к теме «навсегда» и «не навсегда», к вашему эссе, которое так и называется. Не знаю, как вы, но я ощущаю это с почти печоринским фатализмом. Это раньше героиня Нонны Мордюковой могла прийти к герою и тряхнуть его, а сейчас уж некому приходить. Мы живём в обществе тяжелейшей фрустрации женщин вокруг темы «отношений навсегда», из которой они не могут выбраться. Это какой-то неизбывный тупик, который заставляет их дёргаться. И если вы видите общество, у которого прорезаются крылья, то я вижу общество женщин, которые ходят и не могут избавиться от этого, понимая, что пора бы уже. И жалко мне, ужасно. Вот что с этим делать?

Д.В.: Отказаться. Вот это тоже хорошая вещь: когда тебе вдруг приходит время отказаться. «На твой безумный мир один ответ – отказ». На самом деле, мне кажется, есть сила отказа. Если он осознанный, не истеричный, продуманный, то он даст тебе очень много чуда. Как Вы знаете, я больше не пишу, от меня ушли стихи, я прямо почувствовал, что они ушли. Я не дописал поэму, я хотел ее дописать, у меня даже был финал. Но я, уже когда писал ее, знал, что у меня рассыпается матрица, и что стихи уходят. Гуськом. И сейчас у меня часто возникают смешные и раздражающие меня одновременно моменты, когда прибегает дурочка либо дурачок (в Фб ли, в интервью ли) и говорит: «А вот я так люблю Ваши стихи, поэтому Вы обязательно будете писать!» У меня всё это вызывает мгновенную судорогу, меня передёргивает. Потому что никто не понимает, что я, может быть, и хотел бы писать, но только если бы я мог написать какие-то принципиально новые стихи, ещё более гениальные, чем те, которые были. Чтобы они, эти стихи, были как бы от какого-то другого человека, а не от меня. Понимаете? А просто писать я не хочу.

Чтоб не казаться вздорным и капризным, скажу так. У меня это всё вызывает судорогу и недовольство, именно потому что люди не понимают, что в отказе есть своя сила, они, эти люди, хотят бесконечно плодить сущности, то есть я для них машинка для стихов. А я не машинка для стихов. Оказалось, что мир больше того, что я о нём написал.
Я очень тщеславный, я очень суетный. Как раз когда я выходил к Вам, я вспомнил, как страницу назад перевернул, что когда я ещё писал и уже был интернет, каждое утро я открывал поиск со своей фамилией (открою Вам маленький секрет: и днём тоже, и вечером). Это не была новостная лента, я же не президент, не курс доллара. Я искал по блогам, по каким-то дневничкам: что там говорят про меня? Я проверял, понимаете? Просто так. Как зубы чистил. И не мог оторваться. А сейчас у меня вышла книга, там ничего серьёзного, это фейсбучные записи и эссе, которые я писал в той же «Русской жизни» или для «Газеты.ру». По большому счёту, сборник избранного. Так вот. Я недавно искал, что там пишут про нее. Все-таки книга, не кот чихнул. Нашёл две или три рецензии отрицательных, и они меня расстроили, конечно, потому что люди дураки. Но ничего сверх того.

За всё время, как вышла книга (а вышла она чуть ли не уже полгода назад), я зашел в поиск по своей фамилии три раза. Просто забыл, зачем мне это раньше было так нужно. И чем так важно.

Представляете, у меня сейчас правда нет к этому никакого интереса, я не смотрю себя в «поиске», не хочу отражаться в чужих глазах, и это – победа!

Павел Филонов
Формула революции. 1925
На этом «Русская беседа» заканчивает интервью с поэтом Дмитрием Воденниковым, который равен своему поэтическому дару и всё равно не отказался от него, потому что поэт – это не тот, кто умеет рифмовать, а тот, кто чувствует ритм времени. Тени исчезают со стен, жизнь продолжается.
Читайте также
О проекте
«Русская беседа» выходила в Москве с 1856 по 1860 гг., но издание так и не смогло найти своего читателя. В 2016 году кажется, что электронный журнал с длинными беседами – нонсенс: каждый день СМИ публикуют по 500-600 новостей, и нужно быть быстрее всех. Соревноваться в скорости и актуальности с монстрами мы не собираемся.

Наш читатель – человек, который устал от того, что никто не говорит с ним о медленных и важных вещах – о Боге, Родине, судьбе человека, его прошлом, идеях и идеалах. В наших беседах мы не ищем ответов на новости, мы разговариваем о том, что будет живо и через сто, и через двести лет, как жив до сих пор давно закрытый журнал «Русская беседа».

И славянофилы с западниками никуда не делись, просто сменили чернила на клавиатуру и тачпад. Так что ничего еще не закончилось и многое так до сих пор и не прояснено.

Редактор проекта и автор интервью
Михаил Бударагин
© 2016 Русская беседа
Made on
Tilda